Сетевая
Словесность
КНИЖНАЯ
ПОЛКА
Южная звезда
Журнал современной прозы, поэзии, мемуаристики
Ставрополь
Южная звезда
320 стр.
Наш журнал представляет современную литературу, какая она есть. Наше время и история глазами современных писателей и поэтов. Взгляд на события, оценка чувствами и разумом. И, конечно, полет фантазии. Разные стили, темы, идеи... И увлекательное чтение.
В вышедших номерах опубликовано более семидесяти авторов. География самая разнообразная... На востоке у нас пока крайняя точка - Улан-Удэ. На севере - Тюмень. На западе - Санкт-Петербург. Публиковались и авторы из-за рубежа: из Германии, Кипра, Израиля, Нью-Йорка...

[ Южная звезда ]



№ 2, 2003 г.

Евдокия Рульская

ЖЕНЩИНА В АВГУСТЕ

Отрывок из повести

Немыслимо представить - мой двадцатый выезд на побережье. Юбилейный. И двадцатое доказательство когда-то открытого бабушкой Лизой закона:

- Положи виноградную гроздь на блюдечке - и не заметишь, как заведутся мошки. - Бабушка обожала образные сравнения. - Так и вокруг женщины всегда мужчины. Вот, представим пляж. Только появится женщина, и - вуаля!- мужчина. Как из воздуха.

Пляж был помянут неспроста. Смуту внесла Тамара Прокопьевна, конопатая мамина подруга. Она в прихожей скидывала пинком богатырские - не всякий морской пехотинец носит такие - туфли, шумно топала по квартире и громко, как на собрании, рокотала. Детей у нее не было, с кандидатской застопорилось лет десять назад, и все неиссякаемые родники своих инициатив она расточала в институтском профкоме на благо другим людям. Она-то и добыла двухнедельную путевку на черноморскую базу отдыха.

- Вот уж эти мне пляжи и купальники, - проворчала бабушка Шура.- Выставит зад и радуется. Стала бы я раздеваться перед всем миром. Срамота.

- Ну, если ты разденешься... - Бабушка Лиза смерила взглядом возвышающийся над столом утес и подобрала тонкие губы - сейчас выпустит шильце. Я по очереди вступала в безобидный сговор то с бабушкой Лизой, с которой мне было интереснее и веселее, то с бабушкой Шурой - с ней было покойнее и защищеннее. Предательство великодушно прощалось. И сейчас я не сдержалась, вообразив бабушку Шуру в купальнике, и хихикнула. - Даже мумии из пирамид разбегутся.

- Да и пусть разбегаются, мне-то они на что? - Не с бабушки ли художник Суриков писал каменный лик боярыни Морозовой на известном историческом полотне? На скуластом, как у монголки, лице пробуравлены две дырочки для глаз, и в них вставлены колючие лучинки, которыми она бесцеремонно тыкала в собеседника.

- Рядом с женщиной должны быть мужчины. - Нажимая на слова, как на педаль фортепиано, и с неуместной для мирного застолья неуступчивостью, смысл которой я разгадала много лет спустя, Лиза добавила: - Мужчина - это случай.

- Никаких случаев. - По Шуриной щеке скользнул пунцовый луч заходящего солнца. Как отблеск инквизиторского костра, на котором несломленный еретик страдал за истину. - Мужчина - это судьба.

Шура макнула квадратик печенья в чайную чашечку и весьма не изысканно - моветон! - слизнула размякший краешек.

- Мужчина у женщины должен быть один. На всю жизнь. Суженый, - звякнула ложечкой по блюдечку, как точку поставила. Впрочем, не удержалась и ехидно добавила. - Конечно, если повезет.

Намек на трех мужей, в разное время шествовавших по жизни рука об руку в компании с Лизой.



3.

В миг моего сотворения в меня вселились и с тех пор, то виляя хвостиком, то выпуская коготки, в мирном разладе сосуществуют два начала. В мудреной микроскопической спиральке под названием ДНК - дезоксирибонуклеиновая кислота, вот словечко-то! - на которой молекулярными буквами расписана моя персона со всеми выкрутасами, аминокислотам, унаследованным от Лизы, парно противостоят антагонисты из генетической коллекции Шуры. Давным-давно простилась и с той, и с другой, но они продолжают вечный спор во мне. И очень часто просыпаюсь я Лизой, а засыпаю Шурой, или наоборот.

У бабушки Лизы были две любимые темы: книги и Ленинград. Ленинград - это ее юность, и рассказывала она о нем талантливо и вдохновенно. В моем воображении прорастали тесные, искушенные петербургские улочки с фасадами из обмусоленного временем камня. Я рисовала себя студенткой в довоенном городе на Неве, и меня тревожили болезненные очертания Адмиралтейского шпиля и Исаакиевского собора на исходе призрачной сырости белых ночей.

Последние двадцать лет Лиза преподавала зарубежную литературу в нашем педагогическом институте. Как о живых людях, с которыми только что рассталась, она рассказывала о Дон Кихоте, Чайльд Гарольде, капитане Гранте, Монте-Кристо, Айвенго, Жане Вальжане, мадам Бовари. Негнущиеся спины, напудренные парики, сверкающие лорнеты, вытянутые тросточки, седеющие бакенбарды, отвесные лысины. Французы и англичане, иногда испанцы и итальянцы, но никогда - боже сохрани - немцы. Общий коммунальный портрет выдуманных лиц отличался от аналогичного, составленного по канонам романов социалистического реализма. В ее крови навсегда растворилась отрава нескончаемой тоски по инаковому, то есть недосягаемому, и эта тоска - по моим более поздним догадкам, - наложила отпечаток и на ее характер, и на внешность. Только так я могу объяснить ее склонность к нездешней, иногда умышленно выставляемой, манерности. Она любила к месту и не к месту ввернуть французское словечко: "а пропо", "трэ бьян", "комман са ва?", "экскюзэ". И не то чтобы тщеславно щегольнуть иноземным словечком. Галльский оборот - с прононсом, разумеется, - увлекал в старомодные замки и задушевные кафешантаны, к благоухающим парижскими ароматами элегантным мужчинам, к умеющим отвечать на любовь, но при этом разборчивым, женщинам.

Это была ее уловка, уход в другой мир, в который заманивали прочитанные книги. Жизнь Лизы пронеслась подобно легкой тени растаявших в вышине переменчивых облачков в соответствии с однажды заведенными строгими правилами. Она оставалась верной себе до последних минут. И когда оступилась на обветшалом крылечке и с переломом бедра на полгода угомонилась в постели, она, как и во времена своего женского ренессанса, из последних сил сопротивляясь антиэстетизму увядания, гипсовыми пальцами выуживала из косметички карандаш для подведения век, пилочкой соскабливала налет времени на слюдяных ногтях и вылавливала тень юности в грустном зеркальце. Раз в неделю ее комната, пахнущая розой и медоносом, с резными слониками и фарфоровыми статуэтками на полочках серванта, наполнялась по-скворцовски веселым клекотом. Маленький лысый армянин, гордость салона "Красота", порхал на пружинистых ножках, торжественно цокал языком, и ножницы пели в его руках. Мастер ворожил ловкими пальцами над локонами понимающей толк в его искусстве седеющей старухи с ясными глазами, которая, подавляя своей величественностью и неоскорбительной надменностью, грациозно возлежала на высокой перине в неудобной старинной кровати - след давно истлевших родственников дворянских кровей. И однажды вечером, когда летучий пурпур окрасил верхнюю кромку тюлевой занавески и огромная сонная муха вяло влачилась внутри оконной рамы, она, погребенная под воздушным сооружением в стиле барокко, не вернулась из путешествия в сумрачный провансальский замок и навсегда заснула с безмятежной улыбкой человека, уверенного, что он сумел перехитрить всех.

Со вторым мужем (первый, подполковник Советской Армии, погиб в 1949 году в Германии при невыясненных обстоятельствах), профессором марксистско-ленинской философии Московского университета, убежденным сталинистом, старше ее лет на двадцать пять, в начале пятидесятых она жила вполне бесхлопотно. Сытая, беззаботная в бытовом отношении жизнь воспринималась ею как нечто не подлинное, как приготовление к чему-то более значительному. Радовала только работа. Она вела семинарские занятия в университете, пригретая приятелем мужа, известным исследователем творчества Бальзака.

Представляю, как Лиза медленно поднимается по массивной с чугунными перилами лестнице. Подошвы босоножек чиркают по завитушкам истертых латинских цифр. Обычно здесь столпотворение, а сейчас торжественная пустота. И она восходила под романтические своды, где ее дожидались любимые и вечные Вийон, Верлен, Мериме...

Она не сразу догадалась, что сбившие с мысли громкие слова адресованы ей:

- У меня сегодня праздник. Не могли бы вы принять эти скромные розочки?

- Праздник? Какой?

- Вы улыбнулись мне...

И пухленькие щечки преподавательницы французского романтизма запылали. Вот такая икебана: семь розочек и полыхающий бутончик с ямочкой на щеках.

Смуглый потомок варягов и греков совершенствовал познания на курсах в альма-матер. Оливковые глаза историка из южного города смеялись, когда он шутил, молчал и говорил. Беспечный и скучающий гость столицы, озабоченный вечерним досугом, он весело кружил голову тоненькой преподавателке в синеньком платьице, с выразительными изумрудными глазами и соблазнительно-привлекательными - предмет ее постоянных комплексов - грудями. Он дразнил подковыристыми вопросами на семинарах и отважно вызывался высказаться по любым темам. Из провинциалов он выделялся вольнодумством и артистизмом. Скепсис ее отталкивал, а вот юмор и мягкая ирония привлекали. Лизу поразило, что он читал книги дореволюционных изданий из чудом уцелевших аристократических и интеллигентских библиотек, не скормленные в буржуйках и не пережеванные индустриальными челюстями в тарно-картонную массу.

Двадцатый съезд КПСС разжал железные клешни режима. Покатилась очередная волна надежд русского народа. Многие, в том числе и Лиза, даже поверили, что начинается новая жизнь. Ей казалось, что потеплел голос диктора, который по радио зачитывал официальные новости. А на страницах газет и журналов стало больше человеческих - не про мартены и домны - стихов и слов: "Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно...". Из путешествия в один конец - без права на переписку - возвращались исхудалые опальные комдивы с печальными глазами и осунувшиеся, надолго разучившиеся говорить громким голосом политзэки. Вдруг появились на полках книжных магазинов и в библиотеках поэты и писатели, о которых как бы давно забыли, но которые никуда не исчезали, - Есенин, Блок, Андреев, Бабель, Бунин, живые или уже вечные, со стихами и книгами. "И свобода вас примет радостно у входа".

Квадратная комнатка угрюмого многоэтажного общежития больше подходила для экскурсий, чем для нормального житья. Толстые стены скрадывали звуки в коридоре и порождали иллюзию полной изоляции от всего мира. И эта деталь пришлась как нельзя кстати. Южанин щебетал в девичье ухо на французском - из какого навоза на кугутском юге произросло такое? - Поля Верлена и Шарля Бодлера. И наперегонки, торопясь пропустить и опоздать, они выбрасывали в полусумрак новые и новые имена, как будто это были пароли, которые вели по только им ведомому пути. Воображение уносило туда, где каждый из них уже бывал. Поодиночке бродили по вычитанным улочкам, и теперь им предстояло встретиться и соединиться. Мимо Консьержи, башни Сен-Жака, по улице Риволи, мимо церкви Сент-Этьенн-дю-Монн к Люксембургскому дворцу... Конечно же, Триумфальная арка... А площадь Бастилии?.. И над немыслимо фантастическим миром - величественная и изящная Эйфелева башня.

Что было дальше, я могу только догадываться. Шампанское, приправленное романским воркованием. Отстреливающий все лишнее щелчок ключа в замке - дялгзв! Прочная панцирная сетка кровати - тогда умели делать добротные вещи - оглашала окрестности изумительным скрипом, стоило только присесть на краешек. Никому не нужный скрежет. И они, подобно Мессалине, предпочитающей циновку императорскому ложу, свили временное гнездышко из матрасов и одеял прямо на паркете.

Но не будем об этом. Это деликатно и тонко. Лиза не одобрила бы столь пристрастное внимание к подобным материям. Она ни разу в жизни не употребила слова "секс". Об этом можно думать, догадываться, но избави вас Боже от высказываний вслух. Это, пардон, дурной тон. И не судите строго: тридцать пять лет - не слабый довод в пользу долгожданного искушения! В тридцать пять женщина еще открыта для перемен, и если возникнет тот, единственный, который предназначен для нее и только для нее, будьте уверены, она его узнает и откроется ему. Да, это знак судьбы - именно так все и понимала Лиза и, зажмурив глаза, тянулась доверчивыми губками навстречу обаятельной неизвестности. Ох уж эти общежития! Ох уж эти знатоки французского, которые вызубрят таблицу спряжения неправильных глаголов ради удовольствия шепнуть в зардевшееся ушко "je vouz aime". Финал не мог быть иным: она побросала в чемодан все, что поместилось из своих пожиток, и с четырнадцатилетним Колей покинула вместительную профессорскую квартиру на Арбате - с паркетным полом, налившейся старинными изданиями библиотекой и преданной домработницей. И на юг. На юг! В степной городок, прославленный Толстым и Ермоловым, столицу пшеничных полей, откуда возлюбленный, в ожидании официального титула ее третьего мужа - увы, ненадолго - через день слал в белокаменную, до востребования, тоскливые lettrees на французском - без единой ошибочки! - языке. "O, quel chance!"



Бабушка Шура книжек не читала. В небогатом сельце, лепившемся к разбитой асфальтовой дороге под Пятигорском, на родине мужа, она помогала колхозникам выхаживать коров, свиней, случалось, и собак и кошек. И еще много лет после того, как она вышла на пенсию, вечером ли, утром чья-то нетерпеливая рука теребила калитку: "Николаевна!..." - кто-то из односельчан за советом и помощью. В детстве я изредка наведывалась вместе с родителями в прочный бабушкин дом, сложенный в пятидесятые годы из турлука. До сих пор звенит в ушах равновесная, липкая деревенская тишина, в густоте которой после девяти вечера вязнут мысли. В палисаднике под окнами с синими ставнями состязались в благоухании с десяток унизанных колючками кустов роз; солнечным росным утром они напоминали атом, как его представляют ученые: ядро, а вокруг неутомимо снуют, обустраивая вселенную, электроны - пчелки, и во дворе аккуратно пахло не коровой и навозом, а влажным цветочным базарчиком.

Шура передвигалась по двору, наклонив выпуклую спину, и приземлялась онучами в намеченную точку, и все пространство вокруг нее состояло из таких точек, пронумерованных в одной ей известном порядке. Приметливый глаз выслеживал, где прочесать граблями, а где поддеть вилами. А когда приходил черед прожорливой кроличьей прорве, она снимала с гвоздика острый серп и терялась в безбрежном огороде, узком и длинном, убегающем к пирамидальным тополям. Вместе с ней и охапкой скошенной люцерны во двор вваливались запахи свежести и дурмана стекающего по иссеченным корешкам хлорофилла. Кролики раскидывали длинные уши и трудолюбиво перетирали клетчатку в диетический продукт, и в их оскаленных профилях с рубиново вспыхивающими зрачками мелькало нечто вовсе не травоядное. Размеренно взвивалась вверх лопата, высвобождая от навоза сажок - резиденцию задорно повизгивающего хряка. И меланхоличное мычание пятнистой Зорьки бабушка тоже не оставляла без внимания. И все хрюкающее, кукарекающее, мычащее население двора зависело от движения ее бровей, хорошего настроения, и она собирала окружающий мир вокруг себя, стягивала к себе, как замешенное тесто, смятое ее неутомимыми руками, из растекшейся по столу бесформенной мучнистой массы превращается в небольшой колобок, в точку, в центре которой - она.

Вспомнилось, дедушка Петя капризничал, и бабушка уговаривала:

- Ну, пересядь, пересядь. Вот вытру пол, и вернешься.

Одуванчикоголовый дед беззлобно ворчал. Распространяя тяжкие вздохи и кашель, переставлял обтянутые колючими шерстяными носками ступни - бабушка сама выделывала пряжу из овечьей шерсти и вила прочную толстую нить - и перебирался в маленькую сырую комнату, пропитанную запахом овчин, наваленных на печь-лежанку. Насмехающаяся над медицинской тщетой хворь, как моль, точила изнутри его некогда богатырский организм (он до конца жизни отдирал зубами крышки с пивных бутылок), перетирая внутренние органы в труху, и не позволяла ему ни наслаждаться жизнью, ни хотя бы с тихой, незаметной радостью совершать прохождение по земному пути.

Давным-давно, по своей добросовестности и привитой сельскими родителями ответственности наглотался он на посевной дуста (а по-научному ДДТ), которым в конце пятидесятых еще разрешалось протравливать семена. Трактористу-то ничего, он в кабине, а дед, немного принявший с утра для бодрости, в тот предпраздничный день подменял крепко выпившего прицепщика. Торопились: сам ссыпал вредоносный порошок из мешков в бункер сеялки, да еще ладошкой перемешивал - где наша не пропадала, на войне и не такое видывали! С тех пор и приключились у него головокружения, одышки, боли в груди, ноги отнимались.

Меланхоличные его руки не дотягивались не то что до конька крыши - не годились и для пустяковой работы: навесить калитку на заборе. И в дождь, и в ясно он хандрил. Отлученный от материальных удовольствий, он сосредоточился на доступных умственных исканиях. Из толстых книг выделял энциклопедии и толковые словари, в сжатых формулировках находя кратчайший путь к истинам, которые он инстинктивно, как собака траву, нащупывал. И еще - газеты. Любая газета мечтала бы о таком преданном читателе. Вступая в перепалку с авторами центральной "Правды" и местной "Сельской нови", он дотошно черкал красным карандашом. И как-то раз послал в редакцию районной газеты свои заметки. Кусочек письма был опубликован в обзоре читательской почты, и взволнованный и ликующий дед расстилал драгоценный манускрипт на столе, как карту сражения, и торжественно зачитывал гостям, увлеченно комментируя эпизоды, которые чего-то недопонявший редактор сократил в ущерб смыслу. Над рассказчиком не рассеивалась густая, как ночь, туча приторно-сладковатого "Беломорканала", потому что едва папироска испускала последний дух, он тут же запаливал новую, и с каждым выпущенным колечком дыма как будто что-то истекало из деда в пространство.

Неповоротливый, как мешок с картошкой, толстый фельдшер, больше похожий на землекопа, чем на врача, красными пальцами теребил стетоскоп, вслушивался во внутреннюю жизнь деда и после осмотра отпускал добрый совет:

- Андреич, ты бы того, завязывал с куревом...

Кланы расселяются по материкам, ведут свое существование, непрочными ниточками связанные друг с другом. А сколько их, неизвестных, выпавших из рода, затаившихся в казахстанской степи или кержацкой тайге двоюродных, троюродных, давным-давно не отзывающихся, но по-прежнему своих, родных? И в каждом большом роде сыщется троюродная, а то и далее отжатая от главного генеалогического ствола, тетка или бабка Паранька, о которой слыхивали вполуха, но никогда не видывали. И вдруг - вот она, живая, подлинная, костяная нога, все помнит и обо всех все знает, досягнула до их обломка рассыпавшегося по стране клана, проездом откуда-нибудь из Самарканда в Астрахань, калика перехожая, всю жизнь на колесах, кочует от семьи к семье, с Урала на Украину, с Украины в Казахстан, из Рязани в Оренбург, обрастая слухами, тайнами и притчами, энциклопедия новостей десятилетней давности, а то и более ветхих, но все равно новых. В один прекрасный день ее пестренькое, как перепелиное яйцо, личико возникает в дверном проеме, и следом за ней, как холодный пар в избу с мороза, вкрадывается запах железнодорожного вокзала, заношенной фуфайки и вагонного коридора, который упирается в туалет. Бойкие бесцветные глазки сходу понеслись по прихожей, сопоставляют и сравнивают, как для обстоятельного отчета, напряженно морщится ссохшийся, как ягодка боярышника, лобик. Привычно устроилась на полу на расстеленном у батареи одеяле. Нет, только здесь, так ей сподручнее, это ее место! - ибо именно так, всю жизнь с краешку, в уголочке, около, сбоку, незаметно, скромненько, никого не притеснив, от комфорта уклоняясь, - странница по святым уголкам Памяти, вестница угасающих родов.

Я подглядывала, как гостья раскладывала по-мышиному пахнущие узелки и мешочки, как распустила и скребла деревянным, древним скребком длинную, совсем еще не седую косу. А потом она, маленькая и невесомая, выкупанная, чистенькая, розовая, в простенькой ночнушке, вся еще в дорожном нетерпении, томимая сладкими воспоминаниями о густеющих в сотах памяти встречах и расставаниях, будет за полночь требовать чаю. Тут она полновластная царица с положенными и понятными прихотями, она в центре внимания, ради нее, чтобы послушать ее речи и воспоминания, чтобы выслушать длинные приветы от полузнакомых сестер, братьев, внуков, сватов, вспомнить забытое, и собрались в поздний час ближайшие родичи, которых тоже гложет червь памяти. И, заедая сушкой третью или четвертую узорчатую пиалу - пью только из своего! - путаясь во временах и именах, она погрузится в проселочную немоту деревенской Илиады о бабушках Феклах, тетях Марфах, дедушках Проклах и дядях Терентиях, былинные имена которых косвенно свидетельствовали о подлинности их бытия. И в который раз насладится описанием подробностей похорон и свадеб - и кто был, и где сидел, и что пил, и чем болеет, семейных тайн и преданий, и уже в предутреннем совином мороке дернет за кончик мифа, о котором при девочке, то есть при мне, поминать вроде бы и не след. Но Вера как бы уже и спит, сморенная заполночными посиделками. Спит, да не спит, вполуха прислушивается, как бабушка Паранька, не стесняемая уже малолетней девочкой, по-деревенски бесстыдно, то есть не придавая им городского смысла, вворачивала откровенные словечки. И вот через нее-то и стало известно, что однажды подруга приступила к бабушке Шуре:

- Ну не мужик твой Петя, хворый он для этого дела, а ты баба еще молодая, в теле, чего тебе мучиться: заведи кого-нибудь.

- Это при живом-то муже? - изумилась бабушка.

- Ну и что, ему не убудет, а тебе-то каково?

- Не говори, не надо, - только и прошептала, побелев лицом, бабушка.

А в молодости-то Петя гуливал, не сильно, не охально, но водился за ним такой грешок, имел слабость изнывать беспричинно по слабому полу; было несколько историй, но каждый раз, будучи разоблаченным, он искренне, со слезами, каялся и, наверное, говорил чистую правду, что любит только бабушку - и больше никогда ни с кем! - и она верила и прощала.

А какая она была, бабушка Шура, в свои сексуальные тридцать пять лет? Я не знала. Как и не могла представить бабушку в постели с голым мужчиной.

Вернуться в оглавление

Страница,  на  которой  Вы  сможете  купить  журнал



Сетевая
Словесность
КНИЖНАЯ
ПОЛКА